— Полагаю, что вашу судьбу определенно решают не здесь, — доверительно шептал доктор, когда прослушивал легкие Рихарда. Ему повезло — бронхит отступил, пощадил его, в отличие от соседа в камере 28. Тот сгорел от пневмонии буквально за считанные дни, простудившись в холодных стенах форта либо в камере, либо под ледяным душем в подвале, куда водили заключенных раз в неделю. Только тогда, во время еженедельной помывки, и можно было отследить, как часто меняются соседи по камерам.

Говорить друг с другом было строжайше запрещено, потому узнать, кто и за что из них оказался в этих стенах, было нельзя. Но все же иногда можно было переброситься шепотом, чтобы хотя бы не сойти с ума в том, что их окружало. Например, узник камеры 28 был осужден за то, что привез с Восточного фронта листовку со списком попавших в плен товарищей и призывом прекратить войну. Ему было всего девятнадцать, это был глупый мальчик, выросший единственным ребенком в семье и не видевший жестокости, пока не попал на фронт. Он заметил имя сына соседей в этой листовке и сохранил ее, чтобы показать тем, когда попадет домой в ближайший же отпуск после ранения. Именно соседи и донесли на этого мальца, как рассказал Рихарду всезнающий тюремный врач.

А вот в камере по другую сторону от Рихарда содержался настоящий хищник СС, которого без труда выдавали наколки на теле и острый взгляд. Он держался особняком от всех и был уверен в своей невиновности. Доктор рассказал Рихарду, что этот сосед был обвинен в дезертирстве, и судя по всему, будет расстрелян во дворе форта после суда. Поверить в это было очень сложно, и Рихард не мог не усомниться в словах эскулапа, купить расположение которого было так просто, как выяснилось.

— Но это действительно так, — обиделся доктор, заметив это недоверие. — Он и правда самовольно оставил расположение своей части в Остланде, где-то под Смоленском, напился как свинья и попытался уехать в Германию. Как говорит, сдали нервы, нужно было отдохнуть, а отпуск не давали уже год. Я не видел более уравновешенного человека, если говорить откровенно, когда осматривал его при поступлении. Но судя по его рассказам, от его должности у любого рано или поздно случится срыв. Если только он не последний шизофреник, — и поймав вопросительный взгляд Рихарда, пояснил. — Он был заместителем командира одной из зондеркоманд и лично участвовал в каждой из операций. Вы ведь служили в Остланде. Должны понимать, что это такое. Так вот, был момент слабости, когда ваш сосед устал убивать, и из-за этого короткого момента он и находится здесь.

— Вы так откровенны со мной, — иронично произнес Рихард, стараясь не отвлекаться на знакомое название подразделения, которое снова едва не затянуло в воспоминания из Остланда. Если другие возвращения памяти он приветствовал и сам помогал восстанавливать по крупицам моменты прошлого, то эти он ненавидел всей душой и не пытался даже помогать разуму.

— Знаете, мне это ничем не грозит, по сути, — в том же тоне ответил ему явно задетый его словами врач. — Вы, конечно, можете донести на меня, но вашу участь это ничем не облегчит. Поэтому все сказанное мной отправляется сразу в могилу, ведь каждый в этих стенах стоит там одной ногой. И вы в том числе, фон Ренбек.

Кто еще был подкуплен матерью, помимо тюремного врача и надзирателей? Рихард не смог бы ответить на этот вопрос. Видимо, баронесса долго искала выход, как помочь сыну в тюрьме и в итоге все-таки его нашла, в очередной раз совершив невозможное, по мнению Рихарда. В начале декабря в его камеру принесли ночью посылку с постельным бельем, книгами, шахматной доской, теплой одеждой и порошком от вшей, которые за пару недель просто замучили. А вместо ужасной тюремной еды ему теперь приносили раз в день скудную, но нормальную пищу, чтобы поддержать силы. Но самым важным было то, что доктор навещал его во время приступов головных болей и лично размешивал для него порошки, облегчая страдания.

— Я не могу оставить вам лекарства. Если с вами что-то случится, я рискую своим местом, — оправдывался тюремный врач, когда собирал лекарства в свой чемоданчик, унося с собой. — А я ни за что на свете не хочу попасть на фронт. Лучше здесь, в Германии…

…вправлять вывихнутые конечности и поддерживать жизнь в избитых после допросов заключенных, чтобы те могли дожить до суда и получить «заслуженный» приговор рейха.

Рихард не мог не дополнить мысленно эту фразу, но не озвучил ее. Что толку для того? Каждый сам выбирал свой путь. Тюремный доктор пошел по своему. Господь ему судья на этом направлении. А что рано или поздно этот суд будет, у Рихарда не было сомнений.

Только вера в Бога сейчас и удерживала самого Рихарда от того, чтобы наконец закончить свой собственный. И в то, что, если он все-таки разобьет голову о каменные стены или бросится в пролет с лестницы, как это сделал один из заключенных пару недель назад, когда их вели на еженедельную помывку, Рихард попадет в ад. Нет, не адские муки пугали его. А понимание того, что он будет лишен возможности найти там, за той самой чертой, Ленхен, чтобы провести с ней Вечную жизнь. Да, она была не крещена и не верила в Бога, но Рихард был убежден, что она все равно была спасена милосердием Божьим, и Он допустил ее в рай после Небесного суда. А значит, сам Рихард должен сделать все, чтобы попасть к ней.

Как когда-то она держала его на грани, не позволяя потерять себя, так и сейчас воспоминание о ней заставляло смиренно и с достоинством проживать каждый день, ожидая момента долгожданного воссоединения.

Доктор каким-то образом выполнил просьбу Рихарда и принес ему отобранные при аресте крест (правда, золотую цепочку кто-то уже умыкнул, видимо, заменив ее обычным текстильным шнурком) и фигурку балерины. У него не было под рукой писем и фотографий Ленхен, и память снова медленно стирала слова и жесты. Все, что оставалось ему сейчас, когда воспоминания раз за разом выбивали из равновесия, настоящее было полно боли и страха, а о будущем совсем не хотелось думать — это обломок музыкальной вещицы. Как явное доказательство того, что когда-то в его жизни была любовь, дающая силы и заставляющая желать невозможного.

Его потянуло к ней сразу же. Необъяснимое влечение не только тела, но и души, которое так и заставляло его держаться рядом с ней. Как мальчишка, который ищет любую возможность побыть рядом с той, кого все никак не может выбросить из головы. Он невольно подглядывал, как она сервирует стол или убирает в комнате, отмечая изгибы тела, отблеск эмоций в глазах или убежавшую тонкую прядь, выбившуюся из узла волос под косынкой. Хотелось подойти со спины, обнять хрупкие плечи, уткнуться лицом в местечко между шеей и ключицей и так стоять долго-долго, вдыхая запах ее кожи. Не видеть ее лица, на котором без труда можно было разгадать ненависть к себе. Ненависть побежденного к победителю.

Он мог бы легко сделать так, чтобы унять тягу тела. Это решалось простым и действенным способом — несколько ночей, проведенных в постели, избавляли быстро и надолго как аспирин от назойливой головной боли. И русская бы смирилась, какой бы путь он бы не выбрал — долгого и искусного соблазнения или стремительного натиска, которому сдалась бы быстро и который не считался бы насилием при том неосознаваемом ею самой призыве, который Рихард ловил в ее голубых глазах. Она его хотела, как и он ее. И только ненависть держала их на расстоянии друг от друга. Не только чувства русской к нему. Но и его собственная ненависть к тому, что происходило — к собственной слабости. Впервые разум начинал проигрывать сердцу, уступая напору чувств. Она делала его слабым. Из мужчины он превращался в юнца, у которого бешено билось сердце в груди при шелесте юбки за дверью или звуке легких шажков. И просыпалось все самое низменное следом. Странная смесь юношеской влюбленности и ненасытной, требующей настойчиво своего похоти. Дикая мешанина, сводящая его с ума…

Именно поэтому так нужно было, чтобы эта ненависть никуда не уходила, наоборот — русская должна ненавидеть его еще сильнее. Потому что так быть не должно. Не должно быть глупого музицирования, потому что дядя Ханке обмолвился в каком-то из писем, как русской нравится «живая» музыка. Бессонных ночей, которые он может проводить в постели с кем-то в городке, а не за мыслями о русской, спящей этажом выше, и о том, что могло бы быть, не будь он так упрям. Не должно быть странной заботы о ней и желания видеть ее чаще, чем возможно и нужно.