Что ж, карта лежит в моей комнате на комоде, маленькая русская. Ты можешь взять ее, чтобы довести свое дело до конца, я не против…

…Подумай сам, разве так поступает любящий человек? Нет, не поступает. Отправлять тебя на фронт и передавать данные о том, где томми следует искать твою эскадру…

— Я не имею ни малейшего понятия, каким образом карта из замка попала в Дрезден, — произнес Рихард твердым голосом совершенно машинально, и следователь отпрянул с удивленным видом. Он-то полагал, что наконец-то нашел слабину, через которую можно пробить этот прочный панцирь и через которую можно давить, как он привык. Гауптштурмфюрер бы удивился, пожалуй, еще сильнее, если бы знал, что оказался прав — он почти добился своего. Почти сломал…

Удивительное дело — ты раздавлен, убит, уничтожен, но дышишь, словно живой. Ты по-прежнему можешь говорить, слышать и размышлять трезво, хотя в голове ужасающая пустота, а в груди огромнейшая дыра, словно воронка пятисоткилограммовой бомбы.

— Подумайте еще раз, — вскочил на ноги гауптштурмфюрер и зашагал по кабинету. — Только получше. Я ведь понимаю ваше состояние сейчас, я ведь тоже мужчина, у которого есть свои слабости. Уверен, вы даже помыслить не могли, что так все обернется. Ведь на этой карте указано расположение вашего аэродрома на Сицилии. Посмотрите, это ведь он, верно? Я думаю, что вы без труда можете даже показать место, где вас сбил британский летчик. Это ведь недалеко от острова, верно?

Рихард даже не взглянул на карту, которую заботливо развернул перед ним следователь. Видеть эти знакомые метки, которые нанесла его же рука, все обозначения. Благо хоть стрелки, которые рисовал дядя Ханке, не отражали реальной ситуации. Но и этого было достаточно.

Она все-таки передала эту проклятую карту. Проводила его на фронт лживыми слезами и клятвами, а потом всадила снова нож в спину. А чтобы не соскочил с крючка, которым зацепила его сердце, отправляла письма, умоляя о прощении и напоминая о своей «огромной любви».

— Это могло бы быть делом всей моей карьеры! Господин обвинитель желает получить что-то громкое, а не просто дезертирство и неосторожную болтовню! — вдруг сорвался всегда собранный гауптштурмфюрер, вскочив на ноги. — «Сокол Гитлера» — предатель рейха и шпион томми. Такие дела бывают только раз в жизни! Признайтесь же, фон Ренбек! Я вижу по вашим глазам, что вы знаете, как карта попала в ту явочную квартиру. И вы знаете, кто связан с этой группой в Дрездене. У меня лежит в столе рапорт, подписанный оберфюрером Пистером о вашем посещении закрытой территории исправительного лагеря. Вы ведь кого-то искали там, в лагере? Кого именно? Зачем вы были в лагере? Кто-то все-таки попался в руки рейха, и вы искали этого кого-то, верно? Значит, вы виновны, фон Ренбек! Вы недостойны быть немцем! Вы — предатель и изменник, гнусная тварь, которая обманула доверие фюрера!

Нет, он был не намерен умирать предателем Германии, каким его так желал выставить на суде гауптштурмфюрер. Каким его сделала любовь к Лене, помимо воли. Быть может, следователь прав — он действительно глупый солдафон, который пошел за мечтой к самому краю, на котором балансировал сейчас. Но он не предатель… не предатель своей страны и своих сослуживцев. И он умрет, отрицая эти обвинения, не в силах оправдаться за свою ошибку. Лучше молчать…

Признания Рихард так и не написал. Ему по-прежнему нечего было сказать этому служителю Фемиды, которая действительно ослепла и оглохла в рейхе, раз под ее именем творились такие дела. В этот раз допрос закончился очередным переломом носа, который сломал ему сам гауптштурмфюрер, раздосадованный его молчанием. К удивлению, Рихарда даже не отправили в карцер на три дня как пару раз за время заключения, когда он посмел надерзить эсэсовцу, а вернули в камеру, где он уже привычно вправил сломанный нос над тазиком с ледяной водой, совершенно не чувствуя боли.

Если раньше он думал, узнав о смерти Лены, что опустошен, то он ошибался. Опустошение пришло именно сейчас, когда Рихард лежал на узкой койке в темноте и вспоминал то, что не хотел вытаскивать из глубин памяти прежде.

Они думали, что он не видит и не слышит. Не подмечает ничего из того, что происходит. Может даже, полагали, что русская достаточно очаровала его, сделала слепым, каким может быть только влюбленный. Но Рихард видел и слышал. Только старался прежде отбросить от себя подальше любое подозрение, загнать в самый дальний уголок разума.

А память сейчас заботливо доставала все из этих уголков, как хозяйка, выметающая весь сор перед Пасхой, и показывала снова и снова. Переглядывания украдкой. Стук шагов тяжелых сапог по черной лестнице, когда поляк поднимался на этаж для слуг, куда ему было запрещено входить. Рихард стал прислушиваться, чтобы четко уловить эти шаги, после того как однажды застал их в темном коридоре у дверей спален. Решил сделать ей приятный сюрприз и вернуться пораньше из города, вырвать редкие минуты наедине у круговерти праздника в замке, полном гостей… Он вспомнил, как однажды ночью проследил за Леной до самого гаража, где в квартирке на втором этаже жил поляк. И как снова наблюдал их близость друг к другу.

Он как идиот верил всему, что она говорила, когда пытался выяснить, что за отношения связывают Лену и этого цивильарбайтера. И она всегда уворачивалась ловко от любых расспросов. Потому что он сам помогал ей в этом, слишком верил этим глазам, полагая, что читает в них без труда настоящие чувства. И мой Бог… он ведь когда-то даже застал ее практически на месте преступления! Вернее, не он, а дядя Ханке, когда она попалась с картой Кавказского фронта в руках. И он прекрасно вспомнил сейчас, что сам убедил дядю, что в этом нет ничего дурного. «Лена — шпионка, дядя?» Так он, кажется, пошутил тогда, не понимая, что за этими словами скрывается истина. Вот откуда русские знали, где располагается их хорошо замаскированный аэродром. Дело не в том русском-асе и не в той дурацкой картинке-плане, который нашли у русского мальчика Гриши… Стоп! Прекращай думать об этом… иначе…

Всю ночь Рихард не спал, а тщательно вытаскивал из памяти разные моменты, связанные с Леной — от подозрительных, тех, которые еще тогда пробуждали в нем искру сомнения в ее искренности, до разительно противоположных. Тех, от которых у него до сих пор перехватывало дыхание, и больно сжималось внутри от понимания, что этого больше никогда не будет. И он даже не был уверен полностью, что отказался бы от них сейчас, зная, что за ними, возможно, скрывается совсем иное, что не любовь толкнула когда-то прийти к нему в постель Ленхен, а ненависть толкнула на жертву подарить свою невинность врагу.

...Твой рейх — мой враг, Рихард! Он мой враг, как и каждый нацист!..

У нас каждого своя война, и каждый из нас сражается любыми средствами. Я сделала все, что могла, ради своей страны.

Когда на ум приходили подобные слова, ранившие до глубины души своей жесткой правотой и даже в какой-то мере справедливостью, Рихард изо всех сил пытался перебить их другими, которые слышал от нее или читал в письмах, особенно последнем, почти уничтоженным войной. Сердцу было нужно за что-то цепляться, когда верх начинал одерживать разум. Но чем сердцу было перекрыть страшный довод рассудка, неопровержимым доказательством небрежно брошенный на сукно кабинетного стола?

Он так старательно пытался не сломать ее жизнь, что даже не заметил, как она не менее старательно ломала его собственную.

Обвинительный акт передали рано утром, когда Рихард закончил гимнастические упражнения, которые давно вошли в привычку и которые не бросил даже здесь, в тюрьме. Еще на рассвете он перестал размышлять о прошлом и искать ответы на вопросы, которые уже не имели смысла, сосредоточившись на том, что ждало впереди. Следовало быть собранным и рассудительным на предстоящем суде, а для этого нужна была трезвая голова без лишних мыслей.

Он полагал, что документ передадут в кабинете следователя, но почему-то это сделал хмурый великан-унтершарфюрер. Ничего нового в акте Рихард для себя не нашел, за исключением одной-единственной вещи, которая принесла самый долгожданный ответ. Он опасался, что его лишат звания и исключат из рядов вермахта, что в свою очередь влекло за собой гражданский суд Народным судом. Гражданских в большинстве ждала позорная для любого военного смерть — через повешение. Тюремный врач как-то в одной из бесед за игрой в шахматы обмолвился, что палач для гражданских не справляется со своими обязанностями сейчас, настолько много смертных приговоров. То ли дело у них в форте — военных осужденных пока не так много, чтобы после приговора ждали неделями его исполнения расстрельной командой…