— Почему не хочешь остаться? — все пыталась переубедить Кристль Лену, когда узнала предстоящие планы. — Я и Пауль — твоя семья, Лена. Ты нужна нам. Что тебя ждет в Союзе? Одни могилы и разруха…

— Я не могу остаться в Германии. Ради Рихарда я могла бы попытаться, а сейчас… прости, я не могу.

— И что ты будешь делать там, в Союзе? — не унималась Кристль.

Лена почти не думала об этом. Она вообще в последнее время старалась не думать, чтобы не лишиться того странного равнодушия и безразличия, которое снова поглотило ее с головой. Но одно она знала точно — в Москву к Соболевым она не поедет, получив разрешение вернуться. Она выберет позже, куда поехать — страна большая. Устроится работать куда-нибудь, например, на швейную фабрику, памятуя опыт работы в оккупации. Если повезет, то получит комнату от фабрики, где будет жить в полном одиночестве. И изредка вспоминать, какой могла бы быть ее жизнь, сложись все совершенно иначе. Словно прекрасный сон, который так никогда не стал явью. Или мечту, которая так и не воплотилась в реальность.

Отъезд выпал на раннее утро вторника, когда Фрайталь заволокло дымкой утреннего тумана. В предыдущую ночь в доме на Егерштрассе почти не спали, занятые хлопотами сборов, которые отвлекали от эмоций из-за отъезда. Будь ее воля, Кристль собрала бы Лене в чемодан все, что считала полезным, но девушка строго следила за этим и спорила с ней всякий раз, когда замечала что-то лишнее, по ее мнению, в своей поклаже.

— Пойми же, в Берлине мне быть совершенно одной. Я не подниму такой вес, — убеждала она Кристль, убирая очередное платье и кофточку, оставшееся из прежних богатств погибшей Мардерблат в "наследство" Лене.

— Ты сможешь всегда это обменять на еду или на что-то другое полезное, — настаивала Кристль. — Кто знает, как там сейчас в Советах. Не хочешь брать одежды лишней, возьми несколько кусков ткани. Ношенное еще подумают взять, а вот ткань — завсегда да с руками. И не забудь пальто взять. И ботинок зимних на меху.

Лена не стала напоминать привычно запамятовавшей Кристль, что и то, и другое она еще зимой сменяла на муку и сахар на рынке Дрездена. Но ткани взяла, не желая огорчать немку. А вот свои пуанты, которые не надевала на ноги уже несколько месяцев, так и оставила на полке в шкафу, завернутыми в платок. Сначала, правда, был порыв забрать их. Где она найдет танцевальные туфли сейчас? А потом одернула себя, что нет пользы потакать глупым мечтам. Ноги давно уже не знали прежней нагрузки, не становились как раньше, не стало прежней развернутости. С мечтой о сцене нужно попрощаться, оставив ее здесь, в темноте шкафа.

— Долгие проводы — лишние слезы, — проговорила Лена, когда они вышли в туман из дома с Гизбрехтами к дорожке, у которой ее уже ждал Костя. — Так говорила моя мама.

— Твоя мама была мудрая женщина, — ответила Кристль, уже начиная плакать. Лена не стала говорить, что это русская пословица, а просто обняла женщину, которая столько всего сделала для нее и которая стала ей такой близкой за последние два года.

— Останься, Лене, — попросила Кристль в последний раз с каким-то надрывом в голосе. Но Лена только покачала головой в ответ и повернулась к Соболеву, явно нервничающему из-за затянувшегося прощания.

Происходящее вдруг стало напоминать какой-то сон. Вот из туманной поволоки шагнул к Лене Соболев, недовольно поморщившись при виде ее привычно завитых локонов и светлого шелкового платья под бархатным пальто. Вот он спешно потянул Лену за локоть из объятий Кристль, и та растворилась в тумане, как и Пауль за ее спиной, и домик с руинами вместо второго этажа, в котором Лена провела столько месяцев и столько пережила. Постепенно скрывались в тумане улочки Фрайталя, по которым она ездила на велосипеде на работу — развалины домов, горы битого кирпича, вздыбленные кое-где мостовые, которые еще не успели отремонтировать. А вот на станции было уже не сильно похоже на сон — слишком громко, суетливо и многолюдно, несмотря на ранний час, и облака тумана, к которым присоединился паровозный дым, уже стоявшего на перроне поезда.

— Наш вагон — третий, — это было единственным, что произнес Костя с момента, как они ушли с Егерштрассе. Он по-прежнему держал ее за локоть, словно опасался, что она вот-вот вырвется и убежит, переменив решение. — Я не смогу дождаться отправления, иначе опоздаю.

Лена понимала, что видит его сейчас в последний раз. На память почему-то тут же пришло, как они прощались когда-то в Минске. И она сама потянулась к нему, чтобы обнять. К ее удивлению, он не оттолкнул, а наоборот прижал к себе свободной рукой.

— Спасибо тебе за все, что ты сделал для меня, Котя, — прошептала Лена в его ухо, ощущая комок невыплаканных слез в горле. — Спасибо за все…

Она ждала, что он скажет, что делает это ради памяти Коли или что-то в этом роде, как неоднократно подчеркивал прежде в разговоре с ней. Но он промолчал. Только улыбнулся ей как-то нервно, когда она отстранилась от него. А потом полез в карман галифе и достал маленькое, еще не созревшее толком яблоко, которое где-то каким-то чудом раздобыл сейчас.

— Витамины для Примы? — произнес Костя хрипло сдавленным голосом, и она побледнела и чуть скривила губы от ударившей тут же боли. И он обнял ее. На этот раз крепко-крепко, чтобы она спрятала свое горе, которое прочитал в ее глазах, на его плече. И все говорил тихо про Москву и про Большой театр куда непременно поведет ее, как вернется из Германии, не подозревая, что ранит ее напоминанием о сцене и о несбывшихся мечтах.

Театр, в котором она уже никогда не выйдет на сцену, а будет только зрителем в партере. Если когда-нибудь соберется с духом, чтобы ступить на порог.

Говорил, что планирует демобилизоваться скоро, быть может, зимой, но точно не позже. Что все наладится, что они оба забудут прошлое как страшный сон и будут строить такое будущее, которое затмит все-все худое пережитое и будет лучше разрушенного нацистами. Что у них все еще будет. Обязательно будет!

Костя все говорил и говорил, обнимая ее крепко и обжигая своим горячим дыханием ее ухо. Не подозревая, что она уже все решила, и это их прощание. Что она собирает сейчас каждую секунду из этого момента: запах его гимнастерки, звук его голоса, крепость его объятия, чтобы сохранить на память. Что она старательно не думает о том, что до безумия хочет обнять совершенно другого мужчину, которого уже не имела ни малейшего права обнимать. И что пытается побороть внутри стойкое ощущение, что совершает сейчас самую большую ошибку в своей жизни.

Поезд разорвал их объятие длинным гудком, напоминая, что готов к отправлению в Берлин.

— Через три минуты отправится. Нужно торопиться, — посмотрел на часы Костя, пряча тем самым свою неожиданную робость и неловкость от взгляда Лены. — Я помогу тебе устроиться в вагоне, а потом пойду.

— Ты так опоздаешь, — заметила Лена. — Я могу сама, не переживай.

— Тогда иди в вагон, Лена, — ответил Костя с каким-то странным нажимом. И Лена поняла по его взгляду, что ее сомнения сейчас как на ладони для него, и что он боится, что она не уедет в Берлин, изменив решение. Чтобы успокоить его, Лена забрала из его руки свой чемодан и поднялась с его поддержкой по ступеням в вагон.

— Увидимся в Москве, — улыбнулся ей нервно Костя, когда она взглянула на него перед тем, как скрыться в вагоне. Наверное, надо было ответить. Успокоить его напряженные нервы. Но она не хотела лгать ему. Больше не хотела. Только сжала пальцами яблоко, которое все еще сжимала в ладони, и прижала его к губам, стараясь подавить рыдание, теснившееся в груди.

Все же в порядке. Она возвращается домой. К своим родным, похороненным в Минске, чтобы ухаживать за ними. К Лее, которой так много хочется рассказать и все объяснить.

Она возвращается домой. Вот решилось. Это самое правильное сейчас. Это самое нужное. Это самое важное.

Но почему же она никак не может подавить в груди ощущение какой-то непоправимой ошибки?